С перемолотыми лапами в гипсе, на канадских костыликах от "Яд-Сара" я выпал из Левкиной машины где-то среди холмов Эйн-Керема. Мы сбежали от баб. У нас было две бутылки чего-то и дюжина косяков. Никто нам был не нужен. Смущались сумерки.
Для пущего антуражу мы оставили включенным на всю громкость магнитофон. Крутился Миша Кочетков: "Я возьму билет и поеду в Питер, я уже пять лет, как его не видел…"
Первый косяк пошел по замкнутому кругу.
"В Петрограде я заведу девицу, стану выпивать и ругать столицу…"
И тут заголосил монастырский соловей. Надрывно, жалостно. Сплевывая постную шелуху.
"Буду девку бить по щекам пузатым, буду водку пить и сопьюсь когда-то…"
Соловей пытался перекричать Мишку, выдавая порой офигительных петухов. Нас пробило на смех.
Мы ржали. Ржал соловей, охреневший на монастырских харчах. Ржал Мишка. Дымилась трава. Лилось вино.
Потом была извлечена колбаса. Рубленная, вкусная. Я дохромал до машины и поменял кассету со словами "Лирического хочу, сладкоголосого, нехай соловушка мелодией насладится". И поставил братьев Мищуков.
Соловей стух. Разом. Без преамбул. Взял и стух.
Вернули Кочеткова. Сначала робко, потом опять по-петушиному заголосил наш клювастый…
…
Вот и теперь, слушая по десятому кругу две завалявшиеся в бардачке кассеты Мишкины, я жду пулеметных очередей соловьиных трелей. Но что-то испортилось в мире. И где тот холм – не помню. И куда бежать – не знаю.