Он был ужасен. А Анна Павловна считала, что у меня вообще его нет. "Как курица
лапой! Как курица лапой!" – кричала она на перепуганного очкарика и больно
стучала моей тщедушной рукой по деревянной парте. С каждым ударом на судорожно
исчерканной палочками и крючочками полосатой бумаге вскипали новые кляксы. Я
плакал.
Первый класс мы писали "пёрышками" и
карандашами. Перья, перищи – несуразные изделия из стали – они были моим ужасом,
моей каторгой, а вовсе не "продолжением моей руки". Они либо рвали бумагу, либо
двоили пьяный след, либо не писали вовсе. Я ненавидел их тогда едва ли больше,
чем ненавижу сейчас. Столь выстрадано было моё чувство. А ведь их еще надо было
после каждой "мама-мыла-раму" окунать в дурацкую чернильницу и пытаться донести
до бумаги, не уронив ни капли. Но как?!
Во втором классе нам разрешили
перьевые ручки. Дедушкин подарок – она была толстой и серого цвета. Вертишь
хвостик – втягивается чернильная масса. И почти никаких клякс, и всегда пишет.
Тогда-то и выяснилось вдруг, что каторжный труд имени памяти прошлого года
подчинил мою душу – почерк стал ученическим и каллиграфическим до такой степени,
что Анна Павловна один раз повесила мой диктант на доску почета.
В
третьем классе начальной школы случилось это. Ирка Вагина пришла с шариковой
ручкой. Потом Линка Казберова. Потом Ирка Шуравина. Потом Танька Филиппова.
Потом это появилось у всех. И у меня.
Работа над почерком занимала
моих одноклассников чрезвычайно. Девицы соревновались в изобретательности по
части завитушек. Пацаны укладывали буквы то влево, то вправо – мода менялась. Но
только я лепил ученическим и каллиграфическим. И ничего не мог с собой
поделать.
"Кто заполнит журнал? У кого тут самый разборчивый почерк?"
Ага. "Кто напишет плакат для школы? У кого самые красивые буквы?" Тут я. "Ну-ка,
посмотрим, чьё это самое аккуратное сочинение?" Нипочём не угадаете.
Шли
чередом школьные годы чудесные. Я учился и жил тихой надеждой, что однажды
судьба обручит нас с Линкой Казберовой – и пойдём мы по жизни рука об
руку.
Год 75-й, 6 марта. Я три долгих зимних месяца не ел сладких булочек
в школьном буфете. Я купил ей "духи для девушек" – "Золушка" назывались. А ещё…
Я написал три четверостишия на красивой открытке.
Утро 7 марта, 6 утра. Я
проснулся, дрожа от пережитого кошмара. Во сне она смеялась: с таким почерком
тебе не стихи, а фельетоны для стенгазеты писать. Я порвал проклятую открытку.
Полчаса ревел, не пуская маму к себе в комнату. Потом взял ручку, тетрадь. И
начал работу над почерком.
Я ненавидел себя, свою правую руку, свои
пальцы – большой, средний и указательный. Я ломал буквы как спички. Слова
кривлялись как в комнате смеха. Но они ещё были узнаваемы. Я кромсал их и крошил
на мелкой тёрке. Я убивал в себе маленького, дрожащего, послушного мальчика. Я
смеялся, когда у меня получалось отломать ухо у одной буквы и приставить его к
носу другой. Я побеждал!
И когда победил окончательно, взял чистую
открытку, и небрежно переписал три четверостишия, поставив в конце только что
изобретенную кривую подпись. Точка.
Она удивилась духам – по нашим
понятиям они были очень дорогими. Но даже не заглянула в открытку. Она
улыбнулась и быстро-быстро чмокнула меня в щёку. Всё остальное было
неважно.
…
Потом было лето. Меня отправили на дачу. У нас
появилась собака. Каждый день я уходил за грибами, а дед с отцом сидели на
веранде и писали какие-то экспертизы. Потом мы во что-нибудь играли.
Иногда стреляли из духового ружья по консервным банкам.
А однажды я
заглянул в их папку. И застыл.
Это был мой сломанный,
искалеченный, избитый почерк. Результат казни на рассвете 7 марта 1975
года.
- Кто это писал? Ты или дед? – спросил я отца. - Мы.